Приняв от него это благословение, я распрощался с милыми людьми, — и мы с Иваном очутились в выгоревшей, пыльной степи… Дальнейшие подробности со всеми ужасами опускаю, — да мне они уж и не казались
особенными ужасами после моей командировки несколько лет тому назад за Волгу, в Астраханские степи, на чуму, где в киргизских кибитках валялись разложившиеся трупы, а рядом шевелились черные, догнивающие люди. И никакой помощи ниоткуда я там не видел!
Таков был его радужный план. Но главная заманчивость этого плана была в том, что он увидит Москву. И по дороге, от многих проезжих и прохожих людей, он слышал о ней самые необычайные рассказы. Все, впрочем, рассказчики сходились на том, что ноне на Москве жить жутко, да и приезжему надо держать ухо востро, иначе попадешь под замок, а оттуда уж и не выйдешь.
Особенные ужасы рассказывали об Александровской слободе, хотя удостоверяли, что жизнь там для опричников и полюбившихся им людей не жизнь, а Масленица.
Неточные совпадения
— Как было? — вдруг быстро начала Маслова. — Приехала в гостиницу, провели меня в номер, там он был, и очень уже пьяный. — Она с
особенным выражением
ужаса, расширяя глаза, произносила слово он. — Я хотела уехать, он не пустил.
— Ничего, только скупая шельма такая, что
ужас! Ведь он малым числом имеет 300 рублей в месяц! а живет как свинья, ведь ты видел. А комисионера этого я видеть не могу, я его побью когда-нибудь. Ведь эта каналья из Турции тысяч 12 вывез… — И Козельцов стал распространяться о лихоимстве, немножко (сказать по правде) с той
особенной злобой человека, который осуждает не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им.
Он велел мне непременно надеть лаковые сапоги, пришел в
ужас, когда я хотел надеть замшевые перчатки, надел мне часы как-то
особенным манером и повез на Кузнецкий мост к парикмахеру.
Ровно через год после декабрьского бунта, именно 14 декабря 1826 года, главным директором всех кадетских корпусов вместо генерал-адъютанта Павла Васильевича Голенищева-Кутузова был назначен генерал-адъютант от инфантерии Николай Иванович Демидов, человек чрезвычайно набожный и совершенно безжалостный. Его и без того трепетали в войсках, где имя его произносилось с
ужасом, а для нас он получил
особенное приказание «подтянуть».
Испытываемый им
ужас, вероятно, придал его голосу
особенную силу, и он был немедленно услышан. Для спасения его тут же, в трех от него шагах, показалось «огненное светение». Это был огонь, который выставили на окне в нашей кухне, под стеною которой приютились исправник, его письмоводитель, рассыльный солдат и ямщик с тройкою лошадей, увязших в сугробе.
— Как, Боже мой, где? У Ардальона Михайловича, — ответила она все с тою же деланою улыбкой. — Да чего ты такой странный, папахен? Ровно ничего такого
особенного не случилось, чтобы в священный
ужас приходить! Повздорили мы с тобой вчера немножко, ну что же делать, всяко бывает! Вчера повздорили, а сегодня помиримся.
Я никогда не отличалась
особенной религиозностью, но сегодня я молилась истово. Я вполне сознавала себя виновницей несчастья и вследствие этого страдала вдвойне. Воображение рисовало ужасные образы. Мне казалось — вот-вот заслышится конский топот, вернутся казаки и приведут связанного по рукам Керима, избитого, может быть, окровавленного… Я вздрагивала от
ужаса…
Я представил себе, что вместо тех народных ненавистей, которые под видом любви к отечеству внушаются нам, вместо тех восхвалений убийства — войн, которые с детства представляются нам как самые доблестные поступки, я представил себе, что нам внушается
ужас и презрение ко всем тем деятельностям — государственным, дипломатическим, военным, которые служат разделению людей, что нам внушается то, что признание каких бы то ни было государств,
особенных законов, границ, земель, есть признак самого дикого невежества, что воевать, т. е. убивать чужих, незнакомых людей без всякого повода есть самое ужасное злодейство, до которого может дойти только заблудший и развращенный человек, упавший до степени животного.